Неточные совпадения
Ему
захотелось где-нибудь сесть или лечь,
на улице.
Он с громкими вздохами ложился, вставал, даже выходил
на улицу и все доискивался нормы жизни, такого существования, которое было бы и исполнено содержания, и текло бы тихо, день за днем, капля по капле, в немом созерцании природы и тихих, едва ползущих явлениях семейной мирно-хлопотливой жизни. Ему не
хотелось воображать ее широкой, шумно несущейся рекой, с кипучими волнами, как воображал ее Штольц.
Скажут, может быть, что в этом высказывается добросовестная домохозяйка, которой не
хочется, чтоб у ней в доме был беспорядок, чтоб жилец ждал ночью
на улице, пока пьяный дворник услышит и отопрет, что, наконец, продолжительный стук может перебудить детей…
Самгин не выспался, идти
на улицу ему не
хотелось, он и
на крышу полез неохотно. Оттуда даже невооруженные глаза видели над полем облако серовато-желтого тумана. Макаров, посмотрев в трубу и передавая ее Климу, сказал, сонно щурясь...
Он понял, что это нужно ей, и ему
хотелось еще послушать Корвина.
На улице было неприятно; со дворов, из переулков вырывался ветер, гнал поперек мостовой осенний лист, листья прижимались к заборам, убегали в подворотни, а некоторые, подпрыгивая, вползали невысоко по заборам, точно испуганные мыши, падали, кружились, бросались под ноги. В этом было что-то напоминавшее Самгину о каменщиках и плотниках, падавших со стены.
Возвратясь в столовую, Клим уныло подошел к окну. В красноватом небе летала стая галок.
На улице — пусто. Пробежал студент с винтовкой в руке. Кошка вылезла из подворотни. Белая с черным. Самгин сел к столу, налил стакан чаю. Где-то внутри себя, очень глубоко, он ощущал как бы опухоль: не болезненная, но тяжелая, она росла. Вскрывать ее словами — не
хотелось.
Подумалось также, что люди, знакомые ему, собираются вокруг его с подозрительной быстротой, естественной только
на сцене театра или
на улице, при виде какого-нибудь несчастия. Ехать в город — не
хотелось, волновало любопытство: как встретит Лидия Туробоева?
В ее вопросе Климу послышалась насмешка, ему
захотелось спорить с нею, даже сказать что-то дерзкое, и он очень не хотел остаться наедине с самим собою. Но она открыла дверь и ушла, пожелав ему спокойной ночи. Он тоже пошел к себе, сел у окна
на улицу, потом открыл окно; напротив дома стоял какой-то человек, безуспешно пытаясь закурить папиросу, ветер гасил спички. Четко звучали чьи-то шаги. Это — Иноков.
Многие обрадовались бы видеть такой необыкновенный случай: праздничную сторону народа и столицы, но я ждал не того; я видел это у себя; мне улыбался завтрашний, будничный день. Мне
хотелось путешествовать не официально, не приехать и «осматривать», а жить и смотреть
на все, не насилуя наблюдательности; не задавая себе утомительных уроков осматривать ежедневно, с гидом в руках, по стольку-то
улиц, музеев, зданий, церквей. От такого путешествия остается в голове хаос
улиц, памятников, да и то ненадолго.
Я в памяти своей никак не мог сжать в один узел всех заслуг покойного дюка, оттого (к стыду моему) был холоден к его кончине, даже еще (прости мне, Господи!) подосадовал
на него, что он помешал мне торжественным шествием по
улицам, а пуще всего мостками, осмотреть, что
хотелось.
Оттого меня тянуло все
на улицу;
хотелось побродить не между мумиями, а среди живых людей.
Одному человеку
захотелось поглядеть зверей: он ухватил
на улице собачонку и принес ее в зверинец. Его пустили смотреть, а собачонку взяли и бросили в клетку ко льву
на съеденье.
Алеша вышел
на улицу как бы шатаясь. Ему тоже
хотелось плакать, как и ей. Вдруг его догнала служанка.
Нехлюдов сказал, что сейчас придет, и, сложив бумаги в портфель, пошел к тетушке. По дороге наверх он заглянул в окно
на улицу и увидал пару рыжих Mariette, и ему вдруг неожиданно стало весело и
захотелось улыбаться.
Но ей до смерти
хотелось, чтоб кто-нибудь был всегда в нее влюблен, чтобы об этом знали и говорили все в городе, в домах,
на улице, в церкви, то есть что кто-нибудь по ней «страдает», плачет, не спит, не ест, пусть бы даже это была неправда.
Старик крепко взял меня за плечо и повел по двору к воротам; мне
хотелось плакать от страха пред ним, но он шагал так широко и быстро, что я не успел заплакать, как уже очутился
на улице, а он, остановясь в калитке, погрозил мне пальцем и сказал...
Если близко к нам подходит курица, кошка — Коля долго присматривается к ним, потом смотрит
на меня и чуть заметно улыбается, — меня смущает эта улыбка — не чувствует ли брат, что мне скучно с ним и
хочется убежать
на улицу, оставив его?
Много детей, все
на улице и играют в солдаты или в лошадки и возятся с сытыми собаками, которым
хочется спать.
Выйдя от Луковникова, Галактион решительно не знал, куда ему идти. Раньше он предполагал завернуть к тестю, чтобы повидать детей, но сейчас он не мог этого сделать. В нем все точно повернулось. Наконец, ему просто было совестно. Идти
на квартиру ему тоже не
хотелось. Он без цели шел из
улицы в
улицу, пока не остановился перед ссудною кассой Замараева. Начинало уже темнеть, и кое-где в окнах мелькали огни. Галактион позвонил, но ему отворили не сразу. За дверью слышалось какое-то предупреждающее шушуканье.
Это было уже слишком. Харитон Артемьич ринулся во двор, а со двора
на улицу,
на ходу подбирая полы развевавшегося халата. Ему ужасно
хотелось вздуть ругавшегося бродягу.
На крик в окнах нижнего этажа показались улыбавшиеся лица наборщиков, а из верхнего смотрели доктор Кочетов, Устенька и сам «греческий язык».
Настоящий поход начался
на следующий день, когда Галактион сделал сразу понижение
на десять процентов. Весть о дешевке разнеслась уже по окрестным деревням, и со всех сторон неслись в Суслон крестьянские сани, точно
на пожар, — всякому
хотелось попробовать дешевки. Сам Галактион не выходил и сидел
на квартире. Он стеснялся показываться
на улице. Его разыскал Вахрушка, который прибежал из Прорыва
на дешевку пешком.
Еще очень
хотелось ему поцеловать образок Митрофания, благословение покойницы матушки, и в который он имел особенную веру, но так как он стыдился сделать это при Никите, то выпустил образа из сюртука так, чтобы мог их достать, не расстегиваясь,
на улице.
И ему вдруг нетерпеливо, страстно, до слез
захотелось сейчас же одеться и уйти из комнаты. Его потянуло не в собрание, как всегда, а просто
на улицу,
на воздух. Он как будто не знал раньше цены свободе и теперь сам удивлялся тому, как много счастья может заключаться в простой возможности идти, куда хочешь, повернуть в любой переулок, выйти
на площадь, зайти в церковь и делать это не боясь, не думая о последствиях. Эта возможность вдруг представилась ему каким-то огромным праздником души.
Ему
захотелось есть. Он встал, прицепил шашку, накинул шинель
на плечи и пошел в собрание. Это было недалеко, всего шагов двести, и туда Ромашов всегда ходил не с
улицы, а через черный ход, какими-то пустырями, огородами и перелазами.
Вдруг из переулка раздалась лихая русская песня, и через минуту трое бурлаков, в коротеньких красных рубашках, с разукрашенными шляпами, с атлетическими формами и с тою удалью в лице, которую мы все знаем, вышли обнявшись
на улицу; у одного была балалайка, не столько для музыкального тона, сколько для тона вообще; бурлак с балалайкой едва удерживал свои ноги; видно было по движению плечей, как ему
хочется пуститься вприсядку, — за чем же дело?
Вскоре Зарудину попался извозчик. Он сел без торга и приказал ехать как можно скорее домой. Ему страшно
хотелось поскорее прочесть записку,
на улице же было темно.
Не по нраву ей, что ли, это пришлось или так уж всем естеством баба пагубная была — только стала она меня оберегаться.
На улице ли встретит — в избу хоронится, в поле завидит — назад в деревню бежит. Стал я примечать, что и парни меня будто
на смех подымают; идешь это по деревне, а сзади тебя то и дело смех да шушуканье."Слышь, мол, Гаранька, ночесь Парашка от тоски по тебе задавиться хотела!"Ну и я все терпел; терпел не от робости, а по той причине, что развлекаться мне пустым делом не
хотелось.
— Потом пошел в земский музей. Походил там, поглядел, а сам все думаю — как же, куда я теперь? Даже рассердился
на себя. И очень есть
захотелось! Вышел
на улицу, хожу, досадно мне… Вижу — полицейские присматриваются ко всем. Ну, думаю, с моей рожей скоро попаду
на суд божий!.. Вдруг Ниловна навстречу бежит, я посторонился да за ней, — вот и все!
В нервно возбужденном состоянии вышел он
на улицу вместе со Свиткой. Услужливый Свитка, под тем предлогом, что давно не видались и не болтали, вызвался пройтись с ним, по пути. Хвалынцеву более
хотелось бы остаться одному, со своею мучающею, назойливою мыслью, но Свитка так неожиданно и с такой естественной простотой предложил свое товарищество, что Константин Семенович, взятый врасплох, не нашел даже достаточного предлога, чтобы отделаться от него. Ночь была ясная и звездная.
В свободные часы мне совершенно нечем жить;
на убогой нашей
улице — пусто, дальше — не позволено уходить;
на дворе сердитые, усталые землекопы, растрепанные кухарки и прачки, каждый вечер — собачьи свадьбы, — это противно мне и обижает до того, что
хочется ослепнуть.
Я воротился
на двор, к Ардальону, — он хотел идти со мною ловить раков, а мне
хотелось рассказать ему об этой женщине. Но его и Робенка уже не было
на крыше; пока я искал их по запутанному двору,
на улице начался шум скандала, обычный для нее.
Она облетела все комнаты и еще раз убедилась, что она совершенно одна. Теперь можно было делать решительно все, что
захочется. А как хорошо, что в комнатах так тепло! Зима там,
на улице, а в комнатах и тепло и уютно, особенно когда вечером зажигали лампы и свечи. С первой лампой, впрочем, вышла маленькая неприятность — Муха налетела было опять
на огонь и чуть не сгорела.
Прошла неделя после знакомства. Был праздничный день. В комнатах было душно, а
на улицах вихрем носилась пыль, срывало шляпы. Весь день
хотелось пить, и Гуров часто заходил в павильон и предлагал Анне Сергеевне то воды с сиропом, то мороженого. Некуда было деваться.
Кожемякин вышел
на улицу в облаке злых мыслей:
хотелось сделать что-то такое, что
на всю жизнь ущемило бы сердце Посулова неизбывной болью и обидой.
Ему было не велено выходить
на улицу без Созонта, и раньше он никогда не решался нарушать запрет отца, но сегодня
захотелось посидеть у ворот одному.
Все эти; господа принадлежат к той категории, которую определяет Неуеденов в «Праздничном сне»: «Другой сунется в службу, в какую бы то ни
на есть» послужит без году неделю, повиляет хвостом, видит — не тяга, умишка-то не хватает, учился-то плохо, двух перечесть не умеет, лень-то прежде его родилась, а побарствовать-то
хочется: вот он и пойдет бродить по
улицам до по гуляньям, — не объявится ли какая дура с деньгами»…
Иван Алексеич повел носом. Пахло фруктами, спелыми яблоками и грушами — характерный осенний запах Москвы в ясные сухие дни. Он остановился перед разносчиком, присевшим
на корточках у тротуарной тумбы, и купил пару груш. Ему очень
хотелось пить от густого, пряного соуса к дикой козе, съеденной в ресторане. Груши оказались жестковаты, но вкусны. Иван Алексеич не стеснялся есть их
на улице.
Домой идти ему не
хотелось, —
на душе было тяжко, немощная скука давила его. Он шёл медленно, не глядя ни
на кого, ничем не интересуясь, не думая. Прошёл одну
улицу, механически свернул за угол, прошёл ещё немного, понял, что находится неподалёку от трактира Петрухи Филимонова, и вспомнил о Якове. А когда поравнялся с воротами дома Петрухи, то ему показалось, что зайти сюда нужно, хотя и нет желания заходить. Поднимаясь по лестнице чёрного крыльца, он услыхал голос Перфишки...
Фома посмотрел
на него и, чувствуя что-то похожее
на уважение к этому человеку, осторожно пошел вон из дома. Ему не
хотелось идти к себе в огромный пустой дом, где каждый шаг его будил звучное эхо, и он пошел по
улице, окутанной тоскливо-серыми сумерками поздней осени. Ему думалось о Тарасе Маякине.
Его всё занимает: цветы, густыми ручьями текущие по доброй земле, ящерицы среди лиловатых камней, птицы в чеканной листве олив, в малахитовом кружеве виноградника, рыбы в темных садах
на дне моря и форестьеры
на узких, запутанных
улицах города: толстый немец, с расковырянным шпагою лицом, англичанин, всегда напоминающий актера, который привык играть роль мизантропа, американец, которому упрямо, но безуспешно
хочется быть похожим
на англичанина, и неподражаемый француз, шумный, как погремушка.
Всё вокруг густо усеяно цветами акации — белыми и точно золото: всюду блестят лучи солнца,
на земле и в небе — тихое веселье весны. Посредине
улицы, щелкая копытами, бегут маленькие ослики, с мохнатыми ушами, медленно шагают тяжелые лошади, не торопясь, идут люди, — ясно видишь, что всему живому
хочется как можно дольше побыть
на солнце,
на воздухе, полном медового запаха цветов.
У Гордея Евстратыча воротило
на душе от этих церемоний, и не раз ему
хотелось плюнуть
на все, даже
на самого Мосея Мосеича, а потом укатить в свой Белоглинский завод, в Старую Кедровскую
улицу, где стоит батюшкин дом.
Я опрометью бросился с крыльца
на улицу. Мне
хотелось поскорее уйти от этого доброго человека.
Устинья Наумовна. А коли так, я и смотреть
на вас не хочу! Ни за какие сокровища и водиться-то с вами не соглашусь! Кругом обегу тридцать верст, а мимо вас не пойду! Скорей зажмурюсь да
на лошадь наткнусь, чем стану глядеть
на ваше логовище! Плюнуть
захочется, и то в эту
улицу не заверну! Лопнуть
на десять частей, коли лгу! Провалиться в тартарары, коли меня здесь увидите!
Александра Михайловна свернула в боковую
улицу. Здесь было тише. Еще сильнее, чем всегда, она ощущала в теле что-то тоскливо сосущее; чего-то
хотелось, что-то было нужно, а что, — Александра Михайловна не могла определить. И она думала, от чего это постоянное чувство, — от голода ли, от не дававших покоя дум, или оттого, что жить так скучно и скверно?
На углу тускло светил фонарь над вывескою трактира.
Раз весною он всю ночь не спал, тосковал,
хотелось ему выпить. Дома нечего захватить было. Надел шапку и вышел. Прошел по
улице, дошел до попов. У дьячка борона наружу стоит прислонена к плетню. Прокофий подошел, вскинул борону
на спину и понес к Петровне в корчму, «Авось, даст бутылочку». Не успел он отойти, как дьячок вышел
на крыльцо. Уж совсем светло, — видит, Прокофий несет его борону.
Климкову
захотелось в последний раз взглянуть
на Ольгу; он узнал, какими
улицами повезут арестованных в тюрьму, и пошёл встречу им, стараясь убедить себя, что его не трогает всё это, и думая о девушке...
Хотелось, чтобы все молча сели
на стулья и сидели неподвижно, чтобы занавески
на окнах не шевелились так странно, как будто с
улицы их дёргает невидимая, неприязненная рука.
— Ну, вздор! Что она слуга, так и бросить ее! Тоже ведь живой человек; вот уж неделю по дорогам рыщем, тоже и ей посмотреть
хочется. С кем же ей, кроме меня? Одна-то и нос
на улицу показать не посмеет.
Я ушел из кухни утром, маленькие часы
на стене показывали шесть с минутами. Шагал в серой мгле по сугробам, слушая вой метели, и, вспоминая яростные взвизгивания разбитого человека, чувствовал, что его слова остановились где-то в горле у меня, душат. Не
хотелось идти в мастерскую, видеть людей, и, таская
на себе кучу снега, я шатался по
улицам Татарской слободы до поры, когда стало светло и среди волн снега начали нырять фигуры жителей города.